«Красный граф» Алексей Толстой (к 120-летию со дня рождения)

Так называли Алексея Толстого в советское время. Во многом это было справедливо, и сам себя он ощущал во многом именно так: граф по рождению и по своему месту в литературе и красный — по убеждениям, точнее, по мировоззренческому выбору. Приняв однажды решение о своем возвращении из эмиграции в Советский Союз, граф Алексей Толстой сделал себя, а в своем лице и русской эмиграции, исторический выбор. Он выбрал Родину, пренебрегая политическими, нравственными, культурными и иными принципами, превалировавшими в мировоззрении других эмигрантов. Те (например, Бунин) предпочли остаться вне родины, на чужбине, но не изменять своим принципам, отвергавшим революцию и советскую власть, большевизм и красный террор, Ленина со Сталиным.

Алексей Толстой этого не боялся. Его творческая энергия не зависела от политических убеждений или типа власти, — она была связана с ощущением Родины, сознанием своей причастности судьбам и свершениям великого государства, его трагической и славной истории, независимо от того, кто это государство возглавлял и куда эту историю направлял. А. Толстой был связан со своей страной и ее историей непосредственно и прямо. Он не переставал себя ощущать последним русским графом, единственным выжившим в Советской России графом. И у А. Толстого не было личного страха — утратить свое место в истории; более того, он понимал, что советская власть не только не решится посягнуть на его исторический статус, но сама заинтересована в том, чтобы писатель Толстой ее поддержал и укрепил.

Отпрыск исторической знати, восходившей к Рюриковичам, и полномочный представитель «знати советской», он ощущал себя самого воплощением живой истории, а потому был готов сам ее творить — художественным словом. Впрочем, сама живая история, причастность к которой ощущал так живо А. Толстой, была уже в значительной степени театрализованной.

Сегодня мы хорошо знаем, что А. Н. Толстой умел когда надо молчать, благоразумно игнорируя многочисленные просьбы о помощи и заступничестве, которыми осаждали его как депутата Верховного Совета СССР репрессированные и ы их семей в годы Большого террора. Но, если это считал необходимым, он мог отметиться в официальной прессе, поддержав расстрел Зиновьева и Каменева во время процесса 1936 года или Радека и Пятакова в январе 1937; подтвердив своим свидетельством официальную версию Катынской трагедии, приписавшую бессудный расстрел тысяч польских военнопленных фашистским зверствам. Мало кто помнит, что знаменитый лозунг времен Великой Отечественной войны — «За Родину! За Сталина!» — был придуман А. Толстым за несколько лет до начала войны — в виде застольного тоста в честь 60-летия вождя.

Сказанное характеризует и человеческую слабость А. Толстого, и его гражданскую трусость, но никак не объясняет ни его значения как художника слова, ни своеобразия его писательского метода и стиля, ни его места в русской литературе XX века.

Как-то встретившись с Буниным в Одессе, граф Толстой закричал: «Вы не поверите ... до чего я счастлив, что удрал наконец от этих негодяев, засевших в Кремле ... Бог свидетель, я бы сапоги теперь целовал у всякого царя! У меня самого рука бы не дрогнула ржавым шилом выколоть глаза Ленину или Троцкому, попадись они мне...». А много лет спустя, во время последней их встречи в Париже в ноябре 1936 года, А. Толстой, как свидетельствовал Бунин, спросил: «Можно тебя поцеловать? Не боишься большевика?» — вполне откровенно насмехаясь над своим большевизмом, и стал хвалиться, как он шикарно живет в России, убеждая Бунина вернуться на родину, где его встретят «с колоколами». Бунин отшучивался, говоря, что колокола «у вас запрещены», но не предпринимал никаких попыток дискутировать с «возвращенцем» Толстым о жизни в СССР или о своем возвращении...

Алексей Толстой и сам пытался объяснить свою политическую беспринципность, свой нравственный и идеологический релятивизм в «Открытом письме Н. В. Чайковскому», опубликованном в газете «Накануне» 14 апреля 1922 года. Перед своим возвращением из эмиграции в СССР он признавался: «В эпоху великой борьбы белых и красных я был на стороне белых. Я ненавидел большевиков физически, считал их разорителями русского государства, причиной всех бед. В эти годы погибли два моих родных брата, расстреляны двое моих дядей, восемь человек моих родных умерло от голода и болезней. Я сам с семьей страдал ужасно. Мне было за что ненавидеть. Красные одолели, междоусобная война кончилась, но мы, русские эмигранты в Париже, все еще продолжали жить инерцией бывшей борьбы. Каждый день мы определяли новый срок, когда большевики должны пасть, — были несомненные признаки их конца». Все перечисленные обстоятельства не только не закрывали писателя пути на родину, но, по его ощущению, напротив, вели его к возвращению домой. Перебирая наедине со своей совестью и разумом возможные «пути к одной цели — сохранению и утверждению русской государственности», А. Толстой доказывал (прежде всего самому себе), что этого существует единственный путь: «...признать реальность существования в России правительства, называемого большевистским, признать, что никакого другого правительства ни в России, ни вне России — нет». Остаться в эмиграции, ожидая падения большевизма, — «путь безопасный, тихий, — но это, к сожалению, в наше время путь устрицы, не человека. Герцен жил не в изгнании, а в мире, а нам — лезть живьем в подвал — нет!»

Обе идеи А. Толстого — хождения по мукам и пример Петра — совпадали в главном, смыкаясь друг с другом в идее великодержавности. Интеллигенция, отказываясь oт иллюзий самоутверждения отдельных неповторимых личностей, обретала смысл своего существования в строительстве нового общества, в единстве со всем народом, — и тогда ее хождения по мукам завершаются, к общему удовлетворению. Пример Петра говорил о том, что великая цель — построение нового могучего государства — требует самоотверженности от всех, и прежде всего от лидера страны, который личной волей, упорством, силой интеллекта преодолевает сопротивление жизненных, в том числе исторических, обстоятельств, побеждает своих оппонентов и врагов, изменяет направление истории, вторгаясь в область сверхчеловеческих отношений.

Было и третье, признанное и награжденное произведение А. Толстого (уже посмертно), драматическая повесть «Иван Грозный». Умирая от рака, писатель 17 января 1945 года подарил ее сыну Никите с надписью: «Это самое лучшее, что я написал». В ней получила развитие еще одна идея — «незапятнанных людей — нет»; террор неизбежен и неотвратим, за льющуюся русскую кровь несут ответственность многие; виноваты все (не один Грозный, но и князья-заговорщики); великая цель — создание великого государства — оправдывает всё. (Московское царство стоит на крови).

Многие его современники понимали, что роман о Петре — это грандиозная развернутая метафора революции и послереволюционных преобразований в стране Советов. Прямая параллель между борьбой за власть Петра и Софьи, поддерживаемых, с одной стороны, потешными войсками и стрельцами — с другой, и Гражданской войной в России XX века, в которой новое и старое также столкнулись в смертельной схватке. Не менее прозрачна ассоциация между Петровскими реформами, в ходе которых царь-реформатор «варварскими средствами» искоренял «варварство» на Руси, и сталинским построением социализма. Этот жестокий социализм складывался не из одной индустриализации и коллективизации, но включал в себя, как необходимую составляющую, раскулачивание, голод, лагеря, показательные процессы над заговорщиками и оппозиционерами, террор, произвол власти и ничем не ограниченный деспотизм Государства.

Наконец, волевая личность Сталина, уго в достижении своих целей, беспощадного по отношению к врагам, снисходительного и даже щедрого к верным холопам, могла, при известных допущениях и художественных преувеличениях, сопоставляться с колоссальной фигурой Петра, «работника на троне» и единовластного тирана, прозорливого устроителя империи и жестокого гонителя инакомыслящих. Такое сопоставление было лестным вождя, только что достигшего единоличной власти и приступившего к созданию своего культа.

Объясняя замысел «Петра», А. Толстой постоянно подчеркивал, что пишет «историю современности». В одном интервью писатель признался, что правы те, кто почувствовал: «Петр I» — это подход к современности с... глубокого тыла». «Я видел все пятна на его камзоле, но Петр все же торчал загадкой в историческом тумане». Начало работы над романом совпадает с началом осуществления пятилетнего плана. Работа над «Петром» прежде всего — вхождение в историю через современность, воспринимаемую марксистски, — его идеи прямо перекликаются с мыслью Сталина о том, как по мере укрепления социализма обостряется классовая борьба. Но роман о Петре не стал романом о Сталине, замаскированном в Петра. Если бы это оказалось так, то у Толстого вышел бы не исторический роман, а политический памфлет, и все читатели отнеслись бы к такому иносказанию как к дешевой и примитивной лести или как к пародийному выпаду против существующей власти. У Толстого все ассоциации тоньше, глубже. Речь идет лишь о сходстве двух переломных эпох — Петровской и социалистической, лишь о сходстве двух волевых характеров — Петра Великого и великого Сталина. Но еще и об одинаково жестокой борьбе — за власть, за победу нового над старым, прогрессивного над реакционным... И о народном энтузиазме, поддержавшем революционную инициативу самодержца в том и в другом случае... И об исторической правоте осуществляемого обоими царями дела — правого в той мере, в какой сила была на его стороне.

Можно сколько угодно рассуждать о модернизации истории, предпринятой А. Толстым в отношении Петровской эпохи, но факт остается фактом: до сих пор все наши представления об этом времени черпаются прежде всего из романа «Петр Первый», а не из каких-либо более достоверных научных источников. А. Толстой продемонстрировал победу искусства над исторической наукой, данные которой он активно использовал в тех пределах, которые диктовала ему его художественная интуиция.

Если неукротимая ярость или воодушевление Петра шли от широты натуры, от безмерности проявлений жизненных сил, переполнявших титана, от неколебимой веры в себя и уверенности в правоте своего дела, то в Сталине доминировали подозрительность, коварство, мелочный расчет, мания самовозвеличивания, объяснимые чудовищным комплексом неполноценности — инородца, недоучки, второстепенного партийного функционера, задвинутого во второй ряд власти «интеллектуалами» из ленинского окружения. Граф Толстой, со всеми своими «барскими» замашками, очень хорошо чуял «породу» в человеке. Конечно, в каждом жесте, в каждом поступке, в каждом слове Петра (какими бы незначительными или даже позорными они ни были) у Толстого сквозит его царственное положение и происхождение. И с этим не могут не считаться окружающие — вольно или невольно сознающие дистанцию по отношению к лидеру: одно слово: Царь. А сын сапожника из полудикого Закавказья, исключенный из семинарии за участие в беспорядках, наркомнац в ленинском Совнаркоме, — за «послужным списком» вождя не вставала никакая «порода» (даже такая сомнительная, как у Троцкого или Зиновьева, не говоря уже о Ленине и особенно Плеханове). И все же сравнение революционеров, большевиков между собой (на фоне Петровского времени) казалось вполне оправданным. Ленин и Сталин, например... Другое дело — Петр. Масштабы личности Петра и Сталина слишком разительны, чтобы всерьез утверждать, что «Сталин — это Петр Первый сегодня»! На фоне Петра, лестном на первый взгляд Сталина, он сам представал как явный самозванец, выскочка, узурпатор... Ничтожество с претензиями на всемирно-историческое величие.

Но было в творчестве А. Толстого и нечто принципиально новое, невиданное прежде в искусстве. Он посмотрел на давно прошедшую историю через призму современной ему марксистской теории и сталинистской идеологии, через призму революционного насилия. И Петр, как позже Иван Грозный, предстали перед читателями и зрителями как «красные цари», как «цари-революционеры», как прямые предшественники Ленина и Сталина. Выстраивалась прямая, быть может, слишком прямая, логика исторического самоосуществления России — через жесточайшие переломы, через массовые жертвы и террор, через беспощадное самоутверждение тиранов. Получалось, что у России и нет иного пути цивилизованного развития, как искоренение варварства варварскими средствами.

В 1938 году А. Толстой был награжден орденом Ленина за сценарий кинофильма «Петр I». Все понимали, что это один сценарий, посвященный значению «личности человека, возвысившегося над своей эпохой». Кто был такой личностью среди современников писателя — все знали, и об этом не нужно было много говорить.

(В материале частично использована статья И. Кондакова «Вопросы литературы» 2001, №. 4)
 


Похожие позиции: